...ведь если можно с кем-то жизнь делить, то кто же с нами нашу смерть разделит?
память о смертиПотянулись друг за другом однообразные, бесконечные дни, когда все возможное время Рейчел проводила у Его постели. Нелепая идея беззвучно играть, касаясь пальцами воздуха перед собой, но представляя вместо этого поверхность клавиш, пришла ей вдруг, когда она досчитала до шестой тысячи вздохов. Почти четыре месяца она не садилась за инструмент и, наверное, была даже рада, что мелодия не звучала, а существовала только у нее в голове. Раньше каждый раз, когда ее на хоть сколько-нибудь значительное время лишали возможности заниматься, она боялась, что, снова сев за фортепиано, будет играть хуже; теперь она боялась, что не сможет играть вообще, и музыка навсегда останется запертой в ее голове. Следующей, впрочем, приходила мысль, что если все это закончится не так, как ей хотелось бы (думать о возможном исходе прямо и называть вещи своими именами она не могла даже про себя), то это не будет иметь совершенно никакого значения. И в то, что она играла на своем несуществующем фортепиано, помогало ей надеяться. Так, не принимая чью-то смерть, люди не меняют обстановку в доме, не убирают вещи и кладут на стол лишний набор столовых предметов – как будто ничего не случилось и не закончилось, и все в любой момент может вернуться на свои места.
Рейчел старалась не думать о смерти, но неизбежно возвращалась мыслями к этой страшной теме, с которой с момента первого столкновения с ней так и не нашла примирения. Дедушка умер, когда ей было четырнадцать, меньше, чем через месяц после того, как отец увез их с матерью в Берлин, где им предстояло прожить следующие четыре года. Может быть, он болел – она никогда не могла отчетливо вспомнить, так ли это, настолько привыкнув к неизменно больной матери, что просто не замечала состояния здоровья других людей, как перестаешь обращать особенно внимание на привычные предметы, которые видишь каждый день. Последний раз он обнимал ее на платформе главного венского вокзала, а позже говорил с внучкой по телефону, рассказывая, что созвонился со своим старым хорошим другом, еще из тех времен, когда он концертировал в Германии, этот друг был тогда директором музыкальной школы в Берлине, переехав туда парой лет раньше семьи Хандлозеров, и согласился прослушать девочку, которую помнил еще по Вене, и принять в соответствующий ее уровню класс. А потом, после недели молчания, бабушка прислал короткую телеграмму, которую девочка не дала родителям выбросить и хранила в шкатулке вместе с самыми важными для нее вещами. Шкатулка осталась в доме, который она покинула навсегда в декабре сорокового года, а память о машинных буквах с почему-то съезжающей «о» никуда не делась. «Вильгельм умер. Похороны послезавтра» - всего четыре слова. На следующий день у девочки было назначено прослушивание в музыкальной школе, ее отец позвонил приятелю деда и объяснил ситуацию, сказал, что она не сможет играть в таком состоянии. Сама она лежала на кровати в своей комнате и тупо смотрела в потолок, не плача, отказываясь вставать, есть, говорить. Казалось тогда, что остановилось время, сейчас она бы сказала, что такое же ощущение приходит за секунду до взрыва или выстрела, когда понимаешь, что еще удар сердца – и мир разорвется в клочья. А те дни этот миг, которому положено было бы быть коротким, все длился и длился, мир почему-то продолжал существовать, а она не понимала, зачем он теперь нужен. На следующее утро пришел герр Вернер, директор музыкальной школы, и резко, почти грубо потребовал, чтобы девочка играла ему подготовленную программу. Наверное, если бы он говорил с ней ласково, это бы ни к чему не привело, но такое непривычное обращение заставило девочку разозлиться, а злость вывела из оцепенения. Она сыграла всю свою отчетную программу за последний оконченный в Вене класс, он велел ей играть еще, она вспомнила произведения, сданные зимой, потом, те, что учила для себя. Закончив играть, девочка расплакалась, он погладил ее по голове: «Извините мне мою грубость, фройляйн», - как ко взрослой обратился он к ней. – «Вы чудесно играете». Она поблагодарила. Через полчаса, проводив гостя, Марта с чувством огромного облегчения кормила свою девочку ее любимым лимонным пирогом со взбитыми сливками. Вид пирога вызвал новые слезы, но после почти суток мертвого молчания они ощущались чем-то правильным и хорошим. И только сейчас, спустя шесть лет, она поняла, как герр Вернер помог ей. В этот раз, она точно знала, не будет никого, кто обратит внимание на ее состояние, если что-то случится.
"Все, кто был мне дорог, умерли. Может быть, теперь Он дорог мне, только потому что умирает?"
Рейчел старалась не думать о смерти, но неизбежно возвращалась мыслями к этой страшной теме, с которой с момента первого столкновения с ней так и не нашла примирения. Дедушка умер, когда ей было четырнадцать, меньше, чем через месяц после того, как отец увез их с матерью в Берлин, где им предстояло прожить следующие четыре года. Может быть, он болел – она никогда не могла отчетливо вспомнить, так ли это, настолько привыкнув к неизменно больной матери, что просто не замечала состояния здоровья других людей, как перестаешь обращать особенно внимание на привычные предметы, которые видишь каждый день. Последний раз он обнимал ее на платформе главного венского вокзала, а позже говорил с внучкой по телефону, рассказывая, что созвонился со своим старым хорошим другом, еще из тех времен, когда он концертировал в Германии, этот друг был тогда директором музыкальной школы в Берлине, переехав туда парой лет раньше семьи Хандлозеров, и согласился прослушать девочку, которую помнил еще по Вене, и принять в соответствующий ее уровню класс. А потом, после недели молчания, бабушка прислал короткую телеграмму, которую девочка не дала родителям выбросить и хранила в шкатулке вместе с самыми важными для нее вещами. Шкатулка осталась в доме, который она покинула навсегда в декабре сорокового года, а память о машинных буквах с почему-то съезжающей «о» никуда не делась. «Вильгельм умер. Похороны послезавтра» - всего четыре слова. На следующий день у девочки было назначено прослушивание в музыкальной школе, ее отец позвонил приятелю деда и объяснил ситуацию, сказал, что она не сможет играть в таком состоянии. Сама она лежала на кровати в своей комнате и тупо смотрела в потолок, не плача, отказываясь вставать, есть, говорить. Казалось тогда, что остановилось время, сейчас она бы сказала, что такое же ощущение приходит за секунду до взрыва или выстрела, когда понимаешь, что еще удар сердца – и мир разорвется в клочья. А те дни этот миг, которому положено было бы быть коротким, все длился и длился, мир почему-то продолжал существовать, а она не понимала, зачем он теперь нужен. На следующее утро пришел герр Вернер, директор музыкальной школы, и резко, почти грубо потребовал, чтобы девочка играла ему подготовленную программу. Наверное, если бы он говорил с ней ласково, это бы ни к чему не привело, но такое непривычное обращение заставило девочку разозлиться, а злость вывела из оцепенения. Она сыграла всю свою отчетную программу за последний оконченный в Вене класс, он велел ей играть еще, она вспомнила произведения, сданные зимой, потом, те, что учила для себя. Закончив играть, девочка расплакалась, он погладил ее по голове: «Извините мне мою грубость, фройляйн», - как ко взрослой обратился он к ней. – «Вы чудесно играете». Она поблагодарила. Через полчаса, проводив гостя, Марта с чувством огромного облегчения кормила свою девочку ее любимым лимонным пирогом со взбитыми сливками. Вид пирога вызвал новые слезы, но после почти суток мертвого молчания они ощущались чем-то правильным и хорошим. И только сейчас, спустя шесть лет, она поняла, как герр Вернер помог ей. В этот раз, она точно знала, не будет никого, кто обратит внимание на ее состояние, если что-то случится.
"Все, кто был мне дорог, умерли. Может быть, теперь Он дорог мне, только потому что умирает?"
@темы: тексты